Ирина Кнорринг - Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 2
29 августа 1927. Понедельник
Есть надежда, что в конце этой недели Юрий переедет в наш отель. Очень бы мне этого хотелось, хотя и в этом, конечно, есть отрицательные стороны. Будем ли мы чувствовать себя так легко, свободно, как в субботу в Медоне?
Настроение у меня теперь совсем иное. И сбил его — хандру мою такую — как я и ждала, не Юрий, а Андрей. Вечера провожу весело, довольна. А все-таки мне бы хотелось, чтобы Юрий сюда переехал. Одно только мне неприятно: близость Мамочки.
31 августа 1927. Среда
Метро Denfert-Rochereau.
Две вещи меня сейчас больше всего волнуют: казнь Сакко и Ванцетти[91] и послание Патриаршего Синода[92].
2 сентября 1927. Пятница
Сегодня весь день у меня было только одно маленькое желание — остаться одной, наедине сама с собой, и писать дневник. И весь день я этого желания удовлетворить не могла.
Сейчас вечер, около десяти. Сижу в Юриной комнате, он за моей спиной и читает С.Цвейга, — я сегодня прочла его и он произвел на меня громадное впечатление.
Близость Юрия меня странно волнует. Я не могу чувствовать себя так, как будто бы я была одна. Надо привыкать. Живем мы дверь в дверь! Жизнь близкая и хорошая. Все время, когда он дома, вместе, жизнь даже какая-то общая; м<ожет> б<ыть>, «общего» и не будет. Но есть в ней и фальшь. И эта фальшь меня мучает. Прежде всего, опять метанье между Мамочкой и Юрием. Я уже откровенно все вечера провожу с ним. Получается такое положение, как будто «дом» для меня — это их комната (есть две «их» и «Юрина», а где я — неизвестно). С другой стороны, странное положение и в этой комнате. Нельзя же нам с Юрием все время разговаривать или целоваться. Иногда, когда я прихожу к нему (я бросаюсь сюда, как только услышу, что ключ повернул) и испытываю такое смущение. Я знаю, что он рад мне, но нельзя же все время разговаривать… А с другой стороны, приходить к нему для того, чтобы каждому уткнуться в книгу, обидно. Получается глупо и фальшиво.
Еще одна вещь меня мучает. Но об этом я Юрию даже не могу сказать. Это касается нашей половой жизни. Моя холодность. Все самые близкие мне люди — Мамочка, Папа-Коля и даже Юрий — считают меня крайне чувственной, просто с той или иной оговоркой — самкой. И вот в те моменты, когда Юрий безумствует, я остаюсь совершенно спокойной. И чем более он становится нечеловеком, тем человечнее становлюсь я. Я отдаюсь ему всегда, когда он этого хочет (он верно понял: «Ты меня никогда не хочешь!»), со страстью, доходящей до отчаяния, желанием испытать такое наслаждение, какое испытывает он. Ведь это же было; действительно, физическое наслаждение, в ту ночь мы спали вместе в первый раз. Когда Юрий в припадке страсти со сверкающими глазами, сжимая меня, говорит: «Хорошо тебе, Ирина?!», — я молчу или молча киваю головой. Да,
конечно, мне хорошо, но это наслаждение какое-то психологическое, а не физическое. Больше пьянит сознание происходящего, чем самый акт. Неужели же я — бесполая? или неужели это есть высшая точка любви. Я чувственна, это так. Вернее, я была чувственной. А м<ожет> б<ыть>, все мои «припадки страсти» как во время и потом при начале нашего сближения не что иное, как действительный интерес новизны? Неужели же я беспола? И вот сейчас, когда в любви человеческой нет сомнения, когда она достигла высокого (если не высшего, то высокого) предела, мне хочется обыкновенной, грубой, животной страсти, грубого физического наслаждения, которое доступно всем. Но ведь есть же такие женщины, такие уроды, которым оно недоступно. И я из их числа? Или просто я жду все еще чего-то грандиозного? Нет, только того, что было в первую ночь. Только бы знать, что я не урод. Только бы не этот ужас.
Юрий очень внимателен. Видит, что я хочу быть одна, пошел к ним. А я вот не могу быть с ним такой внимательной и заботливой, как бы мне хотелось. Ложный стыд, м<ожет> б<ыть>, боязнь показаться сентиментальной, нежной. Это тоже один из ложных моментов нашей теперешней жизни.
4 сентября 1927. Воскресенье. Метро St. Marcel
Вчера днем я сердилась на Юрия. Оказывается, когда он меня оставил одну с дневником, в той комнате он все рассказал: и то, что я весь день хотела писать дневник, и то, что я и Мамочка собирались… О, эта откровенность, там, где не надо. Еще оказалось, что он рассказал и то, как я в Сфаяте кокаин нюхала; это, как дело прошлое, меня и не рассердило. Но все равно я обозлилась. Хотела ему бросить нечто вроде: «Если мне надо там что-нибудь сказать, я могу обойтись и без посредника». И потом решила, что это несправедливо, что без посредника я не всегда могу обойтись, и сколько раз сама, прямо или косвенно, поручала ему эту роль, и не будь его, я была бы совсем отрезанной от семьи, там бы обо мне ничего не знали.
И конечно, я ему рассказала все, что писала в прошлый раз. Разве я могу что-нибудь скрыть от него? И как я счастлива за свое бессилие перед его нащупывающими вопросами. Он дощу-пается до всего, до самого интимного. Как трудно об этом говорить, но как легко, когда скажешь. И на его просьбу: будь всегда со мной откровенна, говори обо всем, я отвечаю со всей искренностью и горячностью: «Да, Юрий, постараюсь». Ведь я же и хочу этого — последней откровенности — больше всего.
7 сентября 1927. Среда
Пишу у Юрия. Так я и мотаюсь теперь: то у него, то у них, а то и в метро. Где мой дом?
Почему я вчера заплакала, вечером, когда кончила читать вслух? Кое-что я могу объяснить, кое-что не хочу, а кое-что, м<ожет> б<ыть>, и совсем скрыть от моего понимания.
Первый момент и, м<ожет> б<ыть>, основной для вчерашнего вечера, напряженное желание его. Значит, я была не права, говоря, что у меня этого не бывает. То, что в Медоне было уже обычным, здесь стало почти недосягаемым. И вот этого-то мне и хотелось. Хотелось хотя бы просто лечь с ним под одеяло, прижаться к нему, обнять… Тут еще не знаешь, какое начало преобладает, физиологическое или психологическое. И вот это стремление не было удовлетворено. Во-первых, потому что Юрий последние дни совсем один, плохо себя чувствует, устал и просто не мог, а, во-вторых (м<ожет> б<ыть>, этот момент преобладал), мы не были свободны, за стеной слышались возгласы Мамочки. И первое напряжение должно было как-то разрядиться. И разрядилось слезами.
А вслед за этим — и другое чувство, чувство обиды за то, что мы должны как-то скрываться, таиться. Это лживое положение меня мучает страшно. Ведь, если бы я была его женой, de jure[93], этого бы не могло быть.
И во всем такая неловкость, м<ожет> б<ыть>, ложный стыд, м<ожет> б<ыть>, боязнь лишних разговоров в той комнате и не позволяет мне быть с ним так, как я хочу. Когда, напр<имер>, я иду к нему мыть посуду, я делаю это как-то потихоньку, чтобы Папа-Коля этого не видел и т. д. и т. д.